Наша Родина – здесь!

Над селом стоял людской вой: плакали женщины, вслед за ними кричали дети, до конца не понимая, что же такое происходит и почему мамы рыдают навзрыд. Старики утирали слезы, ничуть не стесняясь своей слабости. А «виновники» внезапно пришедшей беды – мужчины – крепились, спешно усаживаясь в приготовленные подводы: побыстрее бы увозили их из родного села, чтобы не слышать истошного рева родных. В сентябре 1937 г. глубокой осенью, сразу после сбора урожая, в одночасье вывезли из красивого немецкого села Вишневка, расположенного на берегу величавого Дона, все работоспособное мужское население.

Комиссары в кожанках не церемонились: ходили по домам, сверялись со списками, представленными сельсоветом, и под дулами пистолетов приказывали собираться. На прощанье с родными – час. Женщины успевали разве что картошки сварить в дорогу, завернуть в холщевую тряпицу пару буханок хлеба, нарвать в огороде пучок зелени. Некоторые хозяйки удосуживались открутить на быструю руку голову петушку и положить его в котомку: авось, где удастся сварить курятинки и подкрепиться. Все были в неведении: куда везут, на сколько, а главное – почему? Времена были смутные, суровые, аресты следовали чередом один за другим, но чтобы виновными оказались все мужчины целого села – трудно было даже представить.

Немцы, привезенные еще во времена Екатерины на благодатную землю Кубани, крепили устои, вели хозяйство и обустраивали место жительства. Таких сел поблизости было несколько, и в каждом царили основательность и аккуратность: что ни дом – то чистая и ухоженная усадьба с огородом, крепким подворьем. А детей было в каждой семье по целой дюжине – расти на новой земле, новое поколение, теперь здесь твоя родина!

До рокового года все здесь было спокойно: люди растили хлеб, ухаживали за скотом, ткали холсты. Служить в армию молодых парней не призывали, так что семьи плодились быстро, как будто за временем спешили. Политические события село стороной обходили: жителей устраивал тот строй, который был, и изменять его никто не стремился. Старики говорили о Германии только шепотом, а события последних лет, когда пришел к власти Гитлер, и вовсе заставили всех молчать об исторической родине. Так и жили, тихо, мирно, боясь высунуться и хоть как-то проявить себя. И тут – эта «мобилизация». На брички усаживали по пять-шесть человек, за вожжами военный, еще один человек в форме шагал рядом.

Подростки старше 16, которых тоже взяли по описи, жались к отцам, стараясь попасть в одну телегу, страх так и витал в воздухе.

Поднимая пыль, вереница двинулась к пристани, до нее было чуть больше версты. Женщины постарше не могли далеко проводить родных, молодки бежали долго, пока часовые не отгоняли самых настойчивых. А ребятня без всякой опаски успевала за лошадьми: у каждого там сидел отец, старший брат, дядя или племянник. На пристани начали грузить живой груз. С криками, с угрозами, с ударами по спинам.

– Шнель, шнель, немчура!

Баржа, сразу осев под тяжестью, как будто нехотя отошла от причала. Оля, так звали мою маму, запомнила эту сцену на всю жизнь: у поручня стоял ее отец, всегда красивый, сильный, а тут он был такой потерянный и слабый от бессилия что-либо изменить. Слова, которые прокричал сквозь шум волн, до сих пор стоят в ушах:

– Дочка, держитесь за маму, берегите ее, будьте все вместе!

Казалось, Дон стонал вместе со всеми, волны окатывали баржу, обмывали ее своими водными крыльями и спешили к берегу, чтобы собраться с силами и снова догнать людей.

Вряд ли кто из вынужденных пассажиров думал о себе, все мысли были о семье, о том, что ждет ее в будущем. А оставшиеся, наоборот, больше беспокоились за мужчин, мы-то дома, как-нибудь выживем, лишь бы остались в живых отцы и братья.

Так в страхе и неведомом ожидании встретили женщины и подростки через несколько лет сообщение о начале войны. Уже в 1941 г. их Вишневку бомбили фашистские самолеты. Вражеская разведка наверняка знала, что здесь компактно проживают немцы, но снаряды попадали точно. Уже в октябре, по первому морозу, пришел приказ: собраться всем семьям на эвакуацию.

Семья Фридрих была средняя по сравнению с другими: три сестры – Берта, Мария, моя мама, брат Егор. Собирали самое необходимое – белье, теплую одежду, валенки. Из одеял моя бабушка, мамина мама, сшила всем фуфайки без рукавов, чтобы не нести с собой, а укрываться. Зарезали поросенка, которого откармливали к зиме, натопили сала, засыпали солью оставшееся мясо и стали взвешивать. Каждый имел право взять с собой груз до 25 кг. А раз дети столько унести не могут, решили на всех разделить вес одной швейной машинки. Кованая из чугуна, она потянула норму двух членов семьи. На том и порешили – семейная реликвия поедет вместе со всеми на новое место. А где оно будет, никто не знал.

На каждой станции из товарняка, который тащился невыносимо долго, снимали трупы умерших односельчан. Слез уже не было, было одно желание: скорее добраться до отведенного им места и как-то определиться, устроиться, помыться и согреться. Казахстанские степи поражали пустотой и дикостью: на снежном поле паслись табуны лошадей, лесов почти не было. А потом пошли черные горы из насыпного каменного угля – приближалась Караганда.

Расселяли по баракам, сколоченным на скорую руку и продуваемым холодным ветром до костей. Все трудоспособное население определили на работу – в шахты.

Одиннадцатилетнюю девочку, мою маму, поставили на отбор пустой породы: стой у транспортера и отбирай камни, которые определить можно было по цвету и весу – серые, легкие – в отдельную кучу, остальное – на-гора, в вагоны. Через шесть часов смены – перерыв, потом еще столько же. Сестры Берта и Мария стояли рядом, но помочь младшей никак не могли: за отлучку или непослушанье – дополнительная смена. Ноги к концу дня отекали, а руки не слушались. Заступиться было за них некому: мать, мою бабушку, отправили в Трудармию, не сделав никакой скидки, что остаются сами по себе малые дети. Так было почти в каждой семье: взрослых увозили, дети выживали, как могли.

Летом малолетним работникам давали отпуск – по три дня. Чтобы сил набрались и воздухом свежим легкие наполнили. Мама рассказывала, как в один из таких дней их вывез в степь сосед дядя Амантай. Он работал бригадиром полеводческой бригады невдалеке от города. Трава дурманяще пахла, пьянил воздух степи. Ловили сурков, вылезших из нор, сусликов и худых зайцев. Здесь же паслись овцы, но на них можно было только смотреть: стратегический запас фронта. На полевом стане апашка Жыбек пекла странные лепешки: маленькие, пухлые, из настоящей муки.

Когда бригадир отлучился по делам, она затеяла авантюру. Видя худобу приезжих ребятишек и жалея своих, велела зарезать одну овечку. Далеко от бригады выставила дозор, чтобы сообщали о приближении начальства, и пустила кровь самому худосочному ягненку, мол, не жилец он. Варила на скорую руку, чтобы успеть накормить голодных детей – черноглазых и голубоглазых, без разницы.

Ели, почти не прожевывая, не чувствуя насыщения. В спешке закапывали кости и шкуру.

– Скажем, что волки съели. Смотрите, не проболтайтесь!

Сколько ни пытал потом старый Амантай ребят: как волки выглядели, сколько их было, так ничего и не выведал. Аксакал все понимал, да только начальство требовало – все для фронта, все для победы.

И она пришла, долгожданная победа. А вместе с ней – и небольшое облегчение. Мою маму, однажды помогавшую подружке Айнагуль готовить угощение на какое-то торжество, заметил районный прокурор: вкусный хлеб у нее выдался. Пригодились бабушкины кулинарные уроки по приготовлению немецкого блюда – штрудель. Так и попала пятнадцатилетняя девушка в услужение. Дядька был добрый, к празднику его жена обязательно шила ей кофточку и юбку, перепадали и некоторые продукты, так что семье была значительная подмога. А вскоре и мать из Трудармии вернулась, изможденная, больная, трудом непосильным измотанная. Мама помнит, как она пришла – такая родная и долгожданная. Пешком и на случайных попутках сотни километров преодолела. Потом тоже на шахту устроилась, ставить детей на ноги уже легче стало.

Незаметно пришла та пора, когда из худенькой девчушки моя мама превратилась в голубоглазую красавицу с длинной косой. Веселый нрав заметно выделял ее из толпы сверстниц.

На одной из молодежных посиделок ее и заметил мой отец – Отто Петрович. Не мог не заметить – красивая, ладная девушка, тоже из немецких переселенок, ровня по возрасту. Он к тому времени ФЗУ успел окончить, а до этого работал на строительстве железной дороги, в общем, тоже горя хлебнувший.

Так и потянулись они друг к другу. Не давая маме опомниться и оценить ситуацию, отец быстро повел ее в ЗАГС. Мама рассказывала об этом буднично, но со светлой улыбкой и юмором. Три раза заходили туда молодые и три раза их не регистрировали. Отец хотел, чтобы жена носила его фамилию, а поскольку немцы до 1956 г. должны были отмечаться в комендатуре, о смене фамилии не могло быть и речи. В конце концов он сдался: не терять же невесту из-за формальностей.

– Потом обязательно будем однофамильцами, – шутил он.

Но так и не случилось, мама всю жизнь носила фамилию Фридрих, а мы, их дети, – Отт, по отцу. Родились все один за другим – старший Андрей, потом Виктор, Саша, Лида и я, Валентина. Из Караганды наши родители переехали в Северный Казахстан, на станцию «Добровольская». Жили с родителями отца, а потом решили самостоятельно пробиваться в жизни. Они всегда чего-то преодолевали, спешили жить, стремились к лучшему. Дом выбрали небольшой в Смирново, все-таки райцентр, дети должны учиться в хорошей школе.

Было бы место, а комнат можно достроить сколько надо. Братья помогали отцу месить саман, крыть крышу, стелить полы, пристраивать сарай. Теперь у каждого было свое спальное место, но обедали всегда вместе. Держали в хозяйстве свиней, была корова Майка, в клетках резвились кролики (моя забота была накормить их травой), в загоне сидели куры. А в огороде хозяйничала мама, она к нему никого не допускала: все сама, помощники не требовались. Зато дрова пилить – всегда на пару с отцом. Делали они эту работу играючи, с шутками и смехом. А братья уже наваливались на колку поленьев. Даже мне маленький топорик отец сделал, чтобы вместе со всеми к труду приобщалась. До сих пор помню, как пахли березовые чурки, как радостно было работать всей семьей.

Было… Балагур и весельчак, трудяга и честнейший человек, семьянин и отличный производственник, коммунист и настоящий мужчина, мой отец ушел очень рано из жизни – в 61 год, свалившись от болезни ног. Сказались непосильный труд, нервные переживания и тяжелые жизненные испытания. Он был не готов к смерти, пытался победить ее, но получилось иначе.

Когда-то большая семья теперь не собирается за большим отцовским столом. Хватает маленького столика, потому что разлетелись все в разные концы света. Когда-то отец, разделывая курицу, раздавал каждому свою часть тушки: мне и сестре Лиде – крылышки, Вите и Андрею – ножки, Саше – грудку, маме и себе – спинку. Так и получилось – кто-то очень далеко, кто-то поближе…

Родные сестры – Берта и Мария с семьями вообще в Германию уехали. Когда на праздники звонили, у мамы это была единственная возможность поговорить на родном немецком.

Пока отец был жив, подумывали и они о переезде туда, а потом мама даже мысли об этом не допускала: везде хорошо, где нас нет. В соседях – казахи, Зейнагуль с внуком Рамилем.

Опять же старые друзья – Сидины, Кошельковы, Мавроди. Белорусы, украинцы, греки, татары. С казахами мама всегда общалась на казахском языке, с украинцами – на ломаной мове, иногда и не поймешь, чего больше было в ее разговоре – родного акцента или приобретенного говора.

Раньше, когда я подъезжала к родному дому, всегда смотрела на печную трубу: топится – значит в доме тепло и пахнет чем-нибудь вкусным. Ворота не покосились (отец делал на века), разве что покрасить бы надо. На крыльце стояла седая мама, улыбалась, значит, все хорошо. Она в своем доме, где каждый гвоздик выполняет свою функцию. Она в своем Отечестве, где каждый человек что-то значит в ее судьбе. В общем, не нужен ей берег немецкий, чужбина ей не нужна…

– Здесь мой дом, и я буду в нем до конца, – твердо и уверенно отвечала она на любые предложения даже поехать в гости.

Боже, как я хотела, чтобы это продолжалось вечно, но мама тоже ушла… Осталась только память.

Валентина ОТТ
Литературная запись Любови Фомич